OKNO logo by Christine Zeytounian-BelousКНО" № 8 (11)                                                                  
Оглавление Архив Авторам Главная страница

 

Эссе

Шамшад Абдуллаев (Узбекистан)



 
Одно стихотворение Марио Луци


                                                                     Работающий двигатель и в спешке

                                                                     слова прощанья, пара вялых фраз

                                                                     о временах былых, о тех, кто пали

                                                                     в пути, но живы � �потому что детство

                                                                     бессмертно�. Я не успеваю выйти,

                                                                     как ты, рванув, уже берешь вираж.

 

                                                                     Тот предвечерний час, когда подростки

                                                                     переговариваются под домом,

                                                                     куда бы деть остаток воскресенья.

                                                                     Мороженщик стаканчики накладывает,

                                                                     педали вертит, дует в свой рожок.

                                                                     Проглянув, солнце исчезает снова,

                                                                     вновь сеет дождик, слышен запах пыли

                                                                     припрыснутой, еще сильнее запах

                                                                     жасмина, нива зелена, как должно,

                                                                     день в день, сегодня, в эту пору года.

                                                                     Все сходится � слагаемые, сумма,

                                                                     до тысячной, а может, только кажется,

                                                                     а может, просто в это верить хочется.

 

 

                                                                    (ï¿½В пределах года�, перевод Е. Солоновича)

 

 

 

Дивности дня дается дата, но вовсе не в подобном тексте, разматывающем (слегка затянутым перечислением обыденных примет) вызывающе тусклые виды тосканского предместья в скудных наплывах элегического радушия. Автор будто не смотрит вовне, но помнит мерцающую дымчатость воскресной скуки внутри сплошного смотрения. Сцена покамест не ощетинившейся праздности (вероятно, подле пригородной таверны) в середине шестидесятых годов минувшего столетия, когда молодой пармский режиссер уже успел снять велосипедную орду назревающего мнимого бунта в фильме �Перед революцией�, видна сквозь черно-белый zoom, управляемый десницей какой-нибудь люмпенской бестии, чье время тлеть наступит, как водится, через десять лет, в семьдесят пятом, в ноябрьской Остии. После чего быстро погаснет интерес флорентийского герметизма к маргинальным мотивациям, к занозисто-коричневым, корявым корням пасторальной стихии, к дикой открытости крестьянских лиц в низовьях Арно (�Перевоз�, �Удары�, �Сеньор�, �Автобус�), и в лирической рефлексии Луци произойдет неизбежный поворот к извечному  status animarum  post mortem, как если б весь фокус образцового факта для мемориальных секретов состоял в том, чтоб учесть, что человека не подведет лишь его самое натуральное исчезновение, блеснувшее когда-то эсхатологическим маяком внутри неореалистичных шаблонов смеркающихся выходных, � получается, как раз у мертвых все вершится правомочно вплоть до мглистого, мимолетного жеста, оставленного в Кастелло, в детстве, которое �бессмертно�. В данном случае точность высказывания содержит ландшафтные признаки тобой покинутой в прошлой жизни бессменной отчизны, куда ты вернешься, когда пробьет час, � ты там был, но забыл и помнишь силой забвения. В полнейшей свободе перед своим последним уходом, которого следует сперва заслужить, постоянно умирающий едва ли может мириться с топкой ответственностью секуляризованного поведения: по Рембо, �никакие поручения� не вяжутся с тем, кто послан оттуда к шершавым приключениям безблагодатной материи. К тому же возникает чувство, что персонажи в этой стихотворной пьесе проступают в потрескавшемся предвечерье на фоне несимволических деталей, застывших в некой незавершенной биографической хронике, в ее срединном отрезке, что нуждается, чтоб выделиться, в моралистическом оживлении ходкого под Пасколи, фиктивного финала � в этой натянутой закадровым умолчанием, нечаянно подвернувшейся под горячую руку медиумно меткого наблюдателя  лобовой риторике, в которой вот-вот случится порыв пленки, словно в каллиграфической, ветхой ленте Фердинандо Поджоли. Немного позже несколько человеческих фигур, прорисованных юркими пятнами в тексте, на долю секунды замирают вдогон перепутавшей климатические рубцы в моросящем эфире блеклой сиесте, накапливая наперед (по следам изменчивой погоды, на сей раз сносной для бальзамических самовнушений � �в это верить хочется� � сорокалетнего неврастеника) неуловимую, срочную паузу, которая, кажется, предлагает нам поступиться нашей частностью, то есть правом на агонию, на привычное отсутствие личной истории в иной несметности, в иных краях, обернувшихся вдруг в мягкой моментальности однократного пейзажа (�в пределах года�) дарующим перспективу мифологическим временем, прочным ожиданием событийной насыщенности, где все сходится за счет вроде бы ритмизованного перечня весенних вещей.

Годом раньше, в 1964-ом, отзвучала Этна-Таормина, но такая награда вряд ли сулила стать грубым, натруженным, сугубо здешним объектом с жесткой поверхностью, за которую ты вправе цепляться, когда вакуумная  боль близится к твоей горловой выемке. В общем, необходима примитивистская насущность нетесаной, лобастой, сорной предметности вокруг, чтоб остаться по сю сторону своей заметности, где ты находишься, делая вид, что в твоих глазах отнюдь не пророс горний взгляд и что не скоро настигнет Его указка твою промежуточную участь. Теперь за стеной стиха не прячется въедливый, зыбкий эллипсис европейского романтизма и мировой скорби: кладбище. Так что всюду пока бесцельно-щедро свою пряность изливает роистый гумус, обещающий стороннему зрению родные глыбы, залежи реликтовых минералов, густой горизонт окрестной почвы. Тем не менее текст � В пределах года� преподносит читателю не только привилегию на ассоциативные странствия в земных просторах, но, наверное, вдобавок отличается, тем, что в нем Луци, словно предчувствуя в себе длительную пытку спорадического безверия и религиозных сомнений в будущем, чересчур бодро, в трезвой своевременности монтажного сбоя, поспевающего за терпким энтузиазмом обмирщенной атмосферы, прощается, по сути, с едко-защитной флегмой своей же поэтики времен латинского мессианизма и монохромного подполья (допустим, с Epistolium* (1942г.), в котором словесник-модернист, внутренний изгнанник, избежавший ссылки в Бранкалеоне, расстается в душной вигилии пустого сада со своим дольче падре, с трубадурским �ты�, спускающимся в атавистическое безмолвие, где путнику все еще дарит успокоение в нем уцелевший навык подмечать сердцем трогательную бесхозность бахтинской фамильярности: игрушка, цветы, кошка). Кто-то � друг, единомышленник, ангел-покровитель, католический интеллектуал, с которым ты вырос, учился в университете, преподавал романскую филологию в Парме, пылко спорил в редакции Кампо ди Марте � запускает мотор машины и тотчас рывком отъезжает мимо мартовского всхолмья. Зима завершилась. Медленно сякнущий вкус к жизни (�пара вялых фраз�) вновь просыпается зеленой нивой, словно встает с колен после стылой и тягостной молитвы. Что ж, кто бы спорил. Галльским жужжанием эмфатичной тряски � �вираж� � гасится первый стихотворный фрагмент (автомобильный гуд за пригорком), в то время как вторая верлибровая строфа торопливо сползает к бархатистому уюту сольного сообщения, констатируя свою дидактическую беглость (в сущности, стенографический эпилог сезонного повествования тут, не таясь, превращается в речитативный сбор увиденного впрок ради завтрашней надежности династически стойких, инстинктивных иллюзий, подстрекаемых апеннинской лазурью). Но что сталось с упованием и умыслом шестидесятых� � мы знаем; правда, мороженщик, нацепив на себя личину современника Луци, сзывает подростков, пазолиниевских малых птиц, у затоптанного острия мизерной подворотни, в лаконичной обстановке короткой улицы под домом, где хватит места всем (и сумме, и Рисорджименто, и слагаемым, и футуристам, и бирюзовым лужам в овальном кампьелло, отражающим закатные облака, и праху Грамши, и бритоголовым нуворишам в парусиновых брюках, и Рокко с патефоном).

Однако в любых обстоятельствах (occasioni, термин Монтале), попавших в обойму визионерских акцентов, засчитывается критической мыслью прежде всего неумышленность стартовой искры в лингвистическом присвоении ситуативного материала, � иными словами, каждой эпохе присущи свой тип и своя тщетность медитативной бессребренности. Марио Луци, конечно же, порой пользовался, чтоб утишить в себе поныне живучий, некрофильский фальцет хрестоматийных �сумеречников�, почти увядшей вереницей своих резервных приемов, чуждых его фирменной, интроспективной слежке и умеряемых эффектом предсказуемой внезапности. С подачи нарративной проявки (калькирующей физическую достоверность старика с торговым рожком, безработных юношей) и �старательной� характеристики чуть влажной в спелых сумерках укромной топографии, наткнувшейся в конце текста на нравоучительную сноровку пантеистической сентенции, поэт все же добивается донной истощимости ответа, в котором авторская покорность �народному красноречию� и пафосной конвенции (надежда на счастливое безличье в дальнейшем, на некий братский унисон в близком грядущем � пусть на пороге Пасхи либо под сенью кулаков в кармане) мало-помалу потворствует впоследствии, в семидесятые годы, в эволюции метафорической эмблематики резкому росту, увы, рефлективной литургичности, лишенной зачастую покоя и патовости, чья верткость, похоже, таит порционно дробный документ неотменимости очевидного. В более поздних сборниках Марио Луци ï¿½В пылу спора� (1978), �На невидимых опорах� (1971) и впрямь прореживается выучка справляться с накатами коммуникативных наваждений, столь же опасных, как долгий догляд за миметическим усердием якобы безвредного Зевксиса (�пес, что на задних лапах тянется к винограду�). Кроме того, в тот период внутри его стихотворных вещей, в их мякотном участке назло бешеной скачке и удручающей занятости городского бесформия или модерновой смуты, сеющей наобум тупиковую явь,  замерещился куцый, сновидческий оазис, в котором однажды всплыл ведун из commedia erudite, двойнический партнер, потакающий в софистических буднях твоему общению со всеми в терминах веры: то, чего мы не помним, приносит нам блаженство. Под спудом этих книг затем, действительно, затеплилась мнемоническая дотошность в двухголосом гипнозе былых бесед с послеполуденными незнакомцами, что неизменно в пылу спора подступают к тебе с угрозой на устах, не желаешь ли спастись, и вместе с тем удерживают, сами того не зная, живой огонь щадящей отстраненности именно твоего Ревнителя. В принципе, шестистрочная экспозиция ï¿½В пределах года�, мгновенно, втихаря набравшая слепую скорость, заранее вскользь отсвечивает, опережая на деле не смеющий пока настать циничный этап в следующей десятилетней вехе, антрацитовой темью пространных и крапивных дискуссий в гуще колких семидесятых, намекающих на жало в плоть, на каверзность угрюмых теней в устье совести, на дольний укор упущенных откликов, которые вспыхивают, впрочем, хвалой и радостью лучезарного исхода, найденного горькой силлабикой. В подобных эпизодах только технэ, а не теологический шепот, служит отвлекающим маневром для выхода из шизоидного столбняка. Причем, шероховатая дикция нерифмованных эклог из иной сельской глубины, из кастельвеккио** в этих случаях переплетается с нынешней спонтанной прозаичностью видавших виды, не готовых впредь язвить мужских диалогов, выпутывающихся наугад, ощупью, самостоятельно � без наводки на стилистический пик и пароль пропавших в прошлом поколений, на порченный дистанционной кажимостью голосовой гон � из плотного, солоноватого терна почивших в бозе, глухих ламентаций. Между тем, пока поется песнь, рядом редчают различия косных, обездоленных жанров, архаичных языковых игл, которыми сейчас не заговоришь зубы Неизвестности и фарисеям читательского вкуса, � химеричных осколков некогда мощного согласия, мигающих, как в древних эонах померкшие звезды, в огромном  civitas гипотетичного гимна. Таким образом, оголяется сухой сигнал безжильной даты, которая все-таки дается всякому дню как лучшая адресность безымянного в пустынных лабиринтах. Она везде непоправимо сквозит, сказываясь мерой мужества в каждый раз уникальном примирении с несуществующим, и неоплаканные тела литературной мизерикордии где-нибудь над Понте-Веккио 28 февраля 2005 года венчает итог обильных начертаний всех итальянских герметиков: чего боялся � того желал***.

 

                

      Фергана, 2010

 

 

 

*Процитируем это стихотворение целиком:

       

                                                     Зеленый полдень � и передо мною

                                                     твой дом в тени садов.

                                                     Он плачет. Да, он плачет.

                                                     В дверях меня встречает тишиною

                                                     отсутствие твое.

                                                     Ступаю словно в лихорадке.

                                                     Открытое окно вбирает ветки,

                                                     пьет зелень, освещает стены

                                                     мерцанием растительной пучины.

                                                     Бред немоты растет. Игрушку кошка

                                                     нашла себе, цветы.

 

                                                           Перевод Е. Солоновича

 

 

**�Песни Кастельвеккио� (1903) � название поэтического сборника Джованни Пасколи (1855 � 1912).

 

*** Последний стих последнего текста Марио Луци.