Я
совсем не об этом, Энни, я не о любви. И ты
права � это не любовь у меня с ним была, никакая не любовь. И я знаю,
что не
напишу тебе об этом сейчас, осенью 1993-го, когда я не видела тебя два
года. И
наверно, никогда не увижу. Это другие пересекают границы, ну и пусть
пересекают. А я так не могу. И я не напишу тебе, не позвоню об этом,
даже в
дневнике своём � ни фига. Просто подумаю � о феврале 1989-го. Да и не
подумаю �
просто упаду, выпаду, как снег, тот, бритвенный. Который идёт сквозь
�Бархатный
андеграунд�. Мы тогда много слушали �Вельвет� и как нас он выбивал
тогда � из
всего�и как мы из всего � выбывали.
Да чепуха, скажешь ты, никакого снега тогда не
шло. Ни мягкого, ни бритвенного. Вообще зима-1989 была очень тёплой.
Температура как в марте, в куртках все ходили. Ты скажешь именно об
этом и даже
покачаешь головой. Но поймёшь � как ты всегда понимала мои выебоны.
Вчера меня разбудила галка. Просто постучалась
в стекло в пять утра. Я сначала не поняла, откуда этот стук. Подошла к
двери,
заглянула в глазок � никого. А галка всё стучалась, пока я не подошла к
окну.
Тогда галка внимательно посмотрела на меня, отвернула голову в сторону,
как
умеют делать только галки, кругло так - и
улетела. И усмехнулась будто бы. И я тоже
усмехнулась и совсем на неё не рассердилась. И пошла спать дальше.
А при чём тут галка? Да непричём. Как и всё
остальное непричём. Даже то, что я на днях, в начале ноября этого,
1993-го,
потеряла ребёнка. И это со мной уже во второй раз. И после этого,
второго раза
мне снился сон, и во сне была раздавленная лиса. Помнишь, я тебе
рассказывала,
как мы с мамой шли вдоль железнодорожных путей и как увидели на шпалах
лису,
перерезанную поездом. Очень красивую. И как мы с мамой одновременно
вскрикнули и
как мама сжала мне руку, крепко-крепко, и увела оттуда. Мне было
примерно
шесть. И мне было так страшно, что я не плакала. Никогда об этом не
плакала. И
почти забыла это. А на днях увидела сон, в котором были лисьи цвета �
рыжий,
багровый, мех и кровь. И кровь была отдельно от меха.
Да я не об этом вовсе, Энни, не о ребёнке и не
о лисе. Просто я говорю тебе сама не знаю что, хотя ты меня не слышишь,
Энни,
Энни.
А потом лисья кровь сгорела и стала красной
золой в небе. А люди думали, что это просто закат. И многие говорили:
красиво,
мол. А некоторые фотографировали.
Когда кровь сфоткана или нарисована, она уже
не страшная и она уже не щетинится, не дыбится, не лыбится. Не бежит за
мной �
помнишь, как в той дорзовской песне про �лягушку мира�? И мне уже не
страшно.
Зачем я говорю тебе обо всём этом? Ведь тебе
уже давно на всё это насрать, правда, Энни? И на меня тоже.
И я, или не я эта красная зола, хрен его
знает.
Давай лучше о феврале 89-го, о кей? Как я
вернулась из Штатов и припёрла два огромных чемодана. А в чемоданах
были шмотки
и диски и кассеты и ликёр �Бейлиз� и ещё какое-то бухло. А ещё значки,
и
браслеты-приманки, и
турецкий амулет, и
китайское кольцо, и под-индейская фенька, жутко аляповатая, и зачем я
её
купила. И психоделический шарфик аж из Хейт-Эшбери. И ленноновская "In his own write", и
автобиография Билли Холидей, ты называла её Билли Холли, и на русском �
Замятин
и не помню кто ещё. И книга о конце 60-х, и там о фестивале в Монтерее,
и о том,
как движение хиппи скопытилось, и о �Джефферсон Эйрплейн� и много о чём
ещё. И
ты думала, что уедешь в Питер до моего прибытия, ан нет � дождалась
меня, и
жила всё это время в моей квартире. И оставила мне длинное письмо, уже
зная,
что пока не уедешь.
И твоё письмо начиналось так: �Привет! Укротительнице
Америк, бесстрашной путешественнице, могучему верблюду, обошедшему все
оазисы
культуры и разврата, какие только существуют. Идущие на � приветствуют
тебя! А
теперь серьёзно. Если тебе нравятся притоны, то ты будешь разочарована,
найдя
квартиру прибранной настолько, насколько у меня хватило фантазии.
Кстати,
надеюсь, в Нью-Йорике (так!) тебя хватали за полу (за юбку? комбинацию?
и т.д.)
все уважающие и неуважающие тебя издатели?� И дальше: ï¿½Я опять сбежала
из-под
венца�. И о том, как справляли 18-й день рожденья нашего общего
знакомого
Гошки, и о том, как явилась пьяная Машка и �стала плясать, а
соседка � стучать
шваброй в потолок�. О том, как соседка звонила на кафедру и жаловалась
на меня
и прислала �совершенно безумное письмо�, �и я поняла, почему ты шикала,
когда
кто-нибудь топал по полу, а не бегал по стенкам. Она, наверное, тебя
затерроризировала. Хотя единственное, что ей нужно от нервов � это
палка для её
боков�.
Ещё ты писала про �одного забавного психа�,
который звонил целыми днями и узнавал, не была ли я в самолёте,
потерпевшем
крушение над Шотландией. �Требую, чтоб в наказание этого типа сбросили
с
балкона. Ну, хотя бы со второго этажа!�
А в самом конце � о нечисти, хулиганящей в
моём доме (�скрипит дверями, роняет вещи и всё такое�). И советуешь
завести мне
кошку.
В этом письме ты упоминаешь и того, к кому у
меня была эта самая не любовь, а снег бритвенный. Война. Красная зола,
сметающая все бархатные подполья. Как тебе больше понравится. Ты его
сама знала
шапочно. И я тоже, по общему семинару. Он младше меня на год и учился
на два
курса младше. Я не знаю, как его называть в том, что я сейчас как будто
пишу.
Мы оба родились зимой. Я в конце января, он ближе к середине февраля.
Значит,
мы оба Водолеи и зимородки. Оба родились на скончании битлов, я в 69-м,
он в
70-м. Когда Маккартни катил бочки на Йоко Оно, и когда они все
поцапались из-за
менеджера, и вся история поп-музыки пошла по-иному, и вообще вся
история, а
наши мамы в это время ждали и рожали нас. И я уже пешком под стол
ходила, когда
Д. появился на свет. Нет, я лучше буду звать его Зимородком.
Он был моим Снежным Убийцей. Тем самым
Бритвенным Снегом. Харакири. Вот так � пришёл и взрезал меня. А потом
отсёк
голову � одним движением. И пошла я прямо в снег. Его снег. Одной рукой
придерживая
кишки, а другой неся отрезанную голову. И заглядывала � уже ничем � в
глаза
этой самой дохлой головы. И хотела их прикрыть, да нечем � руки-то
заняты.
О глазах. Меня поразило в Зимородке то, что
глаза его были чисто японского разреза и совсем светлые. Не белые, а
самый
слабый оттенок голубого. А волосы чёрные и длинные.
Перед моей поездкой в Америку он попросил меня
привезти оттуда ксерокопию одной статьи. Я пообещала и почти забыла,
буквально
за день до отлёта вспомнила. Когда мы встретились в начале февраля, он
поблагодарил меня, и мы пошли в студкафе пить кофе. И он угостил меня
конфетами
�Каракум� � в Эстонии они были редкостью.
Энни, ты меня потом спрашивала: �Ну, как ты
могла � таким � увлечься? Впрочем, зная тебя, это было нетрудно
предугадать.
Вечно ты сохнешь по красавчикам с низкими лобиками и маленькими
глазками�тьфу!� Энни, но ведь глаза у него были не маленькие, просто
длинные и
узкие, и может, я на стенку-то и полезла из-за этой японскости,
помнишь, я тебе
говорила о своём ещё детском увлечении Японией�и кого я увидела в
Зимородке �
принца из какого-нибудь �Моногатари�, монаха с шёлкового свитка, актёра
с
гравюры укиё-э�.в жопу все �искусственные� ассоциации и коннотации эти
грёбаные. Просто я взглянула на него � как будто в первый раз � и
поняла, что
хотя бы одну ночь, хотя бы несколько минут этой ночи я должна быть с
ним. А там
хоть трава не расти.
И вовсе он не красавчик.
Мы с Анькой, надувшись �Бейлиз�, выползаем на
балкон, как пьяные шмелихи. Кажется, что мы сейчас растечёмся по стенам
� так
мы наполнены сладким алкоголем. Очень тепло, почти апрельская погода, и
мы в
одних свитерах. И Анька вдруг говорит: �Ты знаешь, я сейчас не
трахаюсь. Совсем
не трахаюсь. И мне этого и не надо�. Я хмыкаю. На балконе, граничащем с
моим, появляется
соседка. Она слушает нас, шокированно-взлюбопыченная. И Анька громко
отчеканивает, почти повернувшись к ней: ï¿½Я ï¿½ совсем-не- ебусь!� И
уходит в
комнату.
Энни, ты кричала на меня: �Ну, о чём с таким �
можно было говорить? Он примитивен, он туп, как пробка. И то, что он в
вашем
снобском семинаре�да мало ли всяких дубов занимается всякой научной
хренью! И
даже на кафедрах заседает!� Я молчу. Энни права. С ним на самом деле
говорить
не о чем. Если взять только зимородочью речь � отдельно от него самого
� то
получится удручающая картина. Сплошь и рядом общие места, общие мысли
среднестатистического мальчика из хорошей семьи. Неостроумные, типично
филологические шутки и каламбуры. Я так и не узнала, чем он
интересуется. Однажды
сказал, что ему нравится Корбюзье. Книг в руках у него я не видела,
кроме
нужных для занятий. А музыку слушал обычно, какую я ему поставлю. А я
тогда
ставила часто �Рокси мьюзик�. Особенно "More than this".
Но я так и не узнала, нравится ли ему
это или нет. Наверно, ему всё это было по фигу � и �Рокси мьюзик�, и
�Депеш
мод�, альбом 1987-го, запись которого он мне подарил.
Энни, ты права. Но скажи � какой может быть
спрос � тем более интеллектуальный спрос � со снега? Кто может
потребовать от
снега или от бритвы умных разговоров? Или там духовной близости? Да и не нужно мне было от
него, от Зимородка,
ничего такого. Мне надо было � чтобы он трахнул меня. Так же холодно,
как он
делал всё. Нет, Энни, это не мазохизм, мазохизм долгий, а мне от него
нужно
было всего несколько секунд. Чтоб он � всем своим льдом � вошёл бы в
меня, и я
тут же бы оттолкнулась от него и снежком покатилась бы по своей
дорожке. А не
вышло так, как я хотела. Я пыталась объяснить тебе всё это ещё тогда,
но слов
не было.
Да и сейчас их нет, просто мне нужно�да ни
хера мне на самом деле не нужно.
Ты приглашаешь его к нам в гости: ï¿½У них на
курсе � забавные ребятишки��. Зимородок скован, вежлив. И как всегда �
никакой.
Но его слова ничего для меня не значат и не могут значить. Я смотрю в
его
японские глаза и словно говорю: �Приди ко мне. Трахни меня. Чем скорее,
тем
лучше. Вложись в меня � нет, не как меч в ножны. Как меч в ножницы. Как
коса в
камень�. Это даже не любовь жертвы к палачу. А так вот � сбрей мне
глаз, и я
тебя никогда не забуду. Да и какая я жертва? Я такой же анамор, как он.
�Анамор�
- это у Гензбура, правда, у него �анамур�. Но �анамор� холоднее. Это не
нелюбовь, а какая-то изначальная вне-любовь. Нет � алюбовь, мир, в
котором этой
ёбаной любви и отродясь-то не бывало. И анамор на анамор даёт мор, то
есть
смерть. Чью � неважно. И никаких анаграмм, никаких романов.
Anna Mort �
этот псевдоним бы понравился тебе, Энни. Он ведь не хуже, чем Мэй де
Сад, как ты подписывала свои старые стихи. А может, и лучше.
И мне кажется � никого я так не хотела, как Зимородка.
Даже свою первую, безнадёжную любовь. Но я тогда просто на стенку
лезла. Как
делают все. А сейчас я прижалась носом к стеклу и жду бритвенный снег,
хоть
знаю: он не придёт, ведь февраль-то тёплый. Но я жду, что он пойдёт и
взрежет
стекло и мы с ним вместе пройдём сквозь все бархатные андеграунды. Вот
так.
Я узнаю � из третьих рук � что у Зимородка
была недавно несчастная любовь. Одни говорили, что эта женщина его
бросила.
Другие � что он в неё был влюблён без взаимности, а она посмеялась над
ним. И
сейчас около него трётся какая-то другая девушка. Но я-то знаю, что он
не может
никого любить, и не должен, ведь самурай и снег � не любят. И нельзя
представить меч, жалеющий отрубленные головы. Вот это и тянет меня к
нему.
Я ведь
тоже зимородок, тоже вымерзла, вымерла � от первой нотки до последней
нитки. После
той своей, первой любви. В которой я, как положено, и на стенку лезла,
и
сгорала, и писала идиотские письма. А тот человек меня не любил, он
просто
смотрел на меня как на забавную букашку � убивать жаль, пускай, мол,
ползает.
Но не любить же её. И мы договорились с ним, что он ко мне придёт, и я
ждала -
этого самого, мне тогда 17 лет было, и мама опять легла в больницу. А
он не
пришёл. То ли испугался своей подруги � старше его. То ли просто
побоялся того,
что я была девственницей, причём несовершеннолетней, и не путяжницей, а
из т.н.
�хорошей семьи�. И могла залететь, и это был бы гросс скандал. От него
одна
девица уже аборт делала. И мне � когда он не пришёл � было сначала �
нет, даже
не плохо, просто захотелось уехать из Тарту и долго шататься по свету,
пока
меня не забудут. Но в 1986-м границы были ещё закрыты, а мама тяжело
болела,
так что никуда я не уехала.
Просто выстудилась вся. В меня можно было
плевать, кидать бумажки, стучать мною о тротуар � я почти не
реагировала. И
перестала быть девушкой за несколько часов до своего 18-летия � просто
чтобы
перестать ею быть. И второй мой �настоящий� роман ничего не значил. И
никакого
прекрасного принца я не ждала, ждала зимородка, вот он и явился. Чтобы
стать
третьим по счёту. Третьим �настоящим�. Ведь любила я только
�ненастоящего�,
того, кто ко мне не пришёл.
Я часто включала вельветовскую "Pale blue eyes".
Как
тянутся, льнут, длятся эти бледно-голубые, бесконечные глаза. И я
думаю, что
эта песня про Зимородка, но это не про него, хотя и не про любовь. И
мне
нравится последняя строка: �Но это грех, воистину это грех�.
Зимородок продолжает ходить к нам с Энни. Мне
он жалуется на то, что его никто не понимает � ни родители, ни бабушка
с
дедушкой, ни друзья, ни преподаватели. Так жалуются дети. Он почти
плачет. Я
глажу его по плечу. Он вдруг берёт мою голову в свои руки и целует меня
в лоб.
Так целуют только жён. Или детей.
Единственный раз, когда он меня поцеловал.
И я почти шепчу ему: �Ну, останься у меня.
Тебя ведь нашли не в капусте, а в сугробе. Меня тоже. Мы зимородки,
снегорождённые. Я не боюсь тебя. Приходи мною хрустнуть. Вернее �
попробуй. Я и
сама из того же льда, что и ты. И кровь у нас обоих не голубая, и синяя
от
холода. Отсеки меня от всего. Сбрей мне глаза. Отснегачь меня по самые
уши.
Больше я ничего от тебя не жду�.
ï¿½Я сама тебе, если надо, снесу голову на лету,
прям как Василий Иваныч. Во мне ведь черкесская кровь. Хоть дальняя, но
черкесская. А ты, самурай неяпонский, сделаешь со мной то же самое. И
мы
разъедемся в разные стороны. Чтоб никогда больше не встретиться. И нам
будет
хорошо � под самую завязку. Вытрем клинки о траву и поедем, счастливые
и
безголовые. А другие пусть там воркуют, цветуёчками друг друга
заваливают или на
цветочки валят. Шарфики друг другу подвязывают и компрессы ставят. А
нам это не
нужно. Мы столкнёмся, два снежка, две пули, и полетим себе дальше.
Ампутированные, но неповреждённые. Ты понял меня?�
И я ставлю бесконечно �Въезжай в солнце�, хотя
я не хочу ни в какое солнце, и �Бледно-голубые глаза�, и �Луку� Сюзанн
Вега, и
раздувание сердца у Патти Смит. И она кричит: "Total abandon!" и �Pa-pa-pa-pa�,
и всё
это значит: �Полный пиздец�.
ï¿½У тебя вообще всё сейчас полный пиздец!� -
кричит мне Энни. �Даже нечисть в доме колобродит больше, чем обычно.
Так нет,
мало тебе � новая недотыкомка у тебя появилась! Ну, сильнее он тебя! От
тебя
даже мокрого места не останется! И что там всякие Г.О. по сравнению с
ним!�
�Ну и пусть не останется�.ты не можешь�не смеешь�да кто ты такая�� И я
говорю
тебе, Энни, то, что я не должна, никогда не должна была говорить. И
никогда не
прощаю себя за это � почти как за мамин талисман, который я позволила
отобрать.
И то, что я теряю второго ребёнка за последние неполные два года, это и
потому,
что я тебе тогда, в феврале 1989-го, сказала � те слова.
И ты плачешь � и уезжаешь.
И я знаю: ты меня не простила - сейчас, в
ноябре 1993-го, когда и Союза нет, и границы всякие, и валюты у всех
свои, и по
ТВ ï¿½ полный панасоник, а не турецкий чай �за мир и дружбу�, который
оказался
канцерогенным, и идёт сериал �Просто Мария�, а не про Изауру, но я,
всяко,
такое не смотрю. А что ты смотришь, как ты, с кем ты, в какие пропасти
летишь и
летишь ли вообще, я не знаю. Мы иногда говорим по телефону, и ты только
отвечаешь на мои вопросы � очень коротко. И почти не спрашиваешь меня
ни о чём.
Ты уже давно в Питере, и Тарту для тебя � старый морок и старая морока,
и я
тоже.
И я даже не прошу у тебя прощенья. Потому что
сказанное мной � непрощаемо. Вот и всё.
А Снежному Мальчику исполняется 19 лет. Он
празднует свой ДР в общаге, хотя и живёт на частной квартире. Я дарю
ему книгу
и турецкий талисман � стеклянный глаз. И ещё надеваю ему на палец
китайское
кольцо � с иероглифами. А он мне � на запястье � феньку. Совершенно
обычную,
даже не очень красивую. Зимородок объясняет, что когда-то эту феньку
носил
кто-то аквариумный � �ну, не БГ, может, а Дюша Романов. Или Гаккель�. И
я эту
феньку ношу не снимая.
Это почти венчание. Но такое, будто ландскнехт
надевает солдатской девке на толстый палец толстое, грубое кольцо �
может,
содранное этим ланскнехтом с другой бабы, изнасилованной и убитой им. А
девка
вешает ему на шею ладанку � не из любви, не из каких-то там внезапно
вспыхнувших тёплых чувств, а просто так. Ты мне, я тебе. И они
расходятся в
разные стороны. И если потом встречаются, то не узнают друг друга.
На следующий день Зимородок приходит ко мне.
Он говорит, что ему и на квартире плохо, и в общаге. Что там шумно и
неуютно. И
что его никто не понимает. И что вокруг него там, в общаге, вьются
всякие
настырные девки. Я предлагаю ему остаться у меня. Живи, мол, сколько
хочешь,
квартира-то двухкомнатная. И комнаты не смежные, ты не помешаешь. Он
кивает:
�Да, пожалуй�� У меня дома почти ничего нет из еды, только яйца,
картошка,
хлеб. И американские шоколадки. И ликёр � не помню, �Бейлис� или ещё
какой.
Точно импортный. Кюрасо? И мы едим жареную картошку, а потом вливаем
чай в
кюрасо и едим приторный молочный шоколад �Хершис�, кажется, с миндалем,
и губы
у нас блестят от всего этого. Потом мы смотрим ТВ, там конкурс красоты
и
Зимородок вяло шутит про �мисс разочарование�, а я из вежливости
подхихикиваю.
Потом мы смотрим какой-то идиотский фильм, украинский, кажется. Про
Чернобыльскую аварию. И там в одном кадре показан главный герой с женой
в
постели. И Зимородок говорит что-то вроде: �Терпеть не могу милующихся
старикашек
� особенно в кино�, а те, в фильме, и не старики были, а лет 50 с
чем-то. И то,
что он сказал, так отличается от обычных зимородковских речей, что я
смотрю на
него почти удивлённо. Мы говорим друг другу �Спокойной ночи� и
расходимся по
разным комнатам.
Энни, я знаю, тебе не нравится, когда я зову
тебя �Энни�. Раньше нравилось, потому что � как Энни Леннокс из
�Юритмикс�. А
потом � нет, и ты говоришь мне: �Никакая я не Энни. Аня. Просто Аня�.
Помнишь,
кстати, как старый хип АМ нас ругал за увлечение �Юритмикс� и �Блонди�,
слишком
попсовыми, по его мнению? И ещё он выдал: �Мы � поколение экстаза, а вы
�
поколение транса�. И каким он пожилым нам казался, прямо патриархом
каким-то, а
ему не было тогда и сорока�
В своей комнате я не сплю. Раскрываю толстый
журнал, �Новый мир�, кажется. Там очередная перестроечная, бесконечная
бодяга,
читать невозможно. Я беру американскую книгу о конце 60-х. Просто
рассматриваю
фото. Студенты жгут призывные повестки. �Красивые люди� идут в кимоно
по
Сансет-бульвару. Прейскурант магазина в Хейт-Эшбери: муравьиные фермы,
браслеты-завлекушки, амулеты, love-burgers,
всего 25 центов. Или даже 15. �Мерри
прэнкстерс�, �весёлые прикольщики� рядом со своим психоделическим
автобусом.
Много чего ещё.
Я смотрю на часы. Половина первого. Я тушу
свет. Лежу с открытыми глазами и жду Зимородка. Вернее, почти жду,
потому что
он не придёт.
Час ночи. Я заглядываю в прихожую. У Зимородка
в комнате света нет. Но я стучусь � совсем тихо. Он не отвечает. Я
захожу. Он
не спит.
Первое, что я вижу � это его голубые глаза в
темноте. Они не светятся, не блестят, просто я вижу: темноту, неясные
жёлтые
блики в окне и две голубых узких полосы на подушке. Зимородок ничего не
говорит. Он не удивлён. Он и не пошевельнулся. Не сдвинулся ни на
миллиметр. Я
ложусь рядом, с краю. Без единого слова. Он молчит и не смотрит на
меня. Он
вообще никуда не смотрит, хоть его глаза и открыты.
Это первый раз, когда я прихожу к мужчине
сама.
Зимородок ложится на меня. Всё происходит так,
как я себе представляла. Он входит в меня всем своим холодом. У меня
внутри
всё, и так уже холодное, леденеет ещё больше. Так в старину выстуживали
избы,
когда морили тараканов. Вот и Зимородок всех моих таракашек, мышек,
домовых
взял и выстудил. И мне от этого хорошо. Нет, это не удовольствие, не
экстаз, о
котором вещал АМ. Просто чувство, что всё сделано правильно, в нужное
время и в
нужном месте.
Зимородок кончил в меня. И я дрожу, меня
колотун бьёт, и лёд внутри хочет выпрыгнуть � нет, не в воздух, потому
что
воздуха нет, даже бритвенного снега нет - тоже в лёд, только снаружи.
Прыгает и
разбивается об него. Трах! Бах! Так их � и первый лёд, и второй! В
жопу, на
хуй! Я почти говорю это. Я и сама лёд, и Зимородок лёд, нам других
льдов не
нужно.
А в
комнате совсем не холодно, и на улице � плюс восемь.
Я тоже кончаю � первый раз в жизни. Нет, когда
я была безнадёжно влюблена и лезла на стенку, в общем, всё как
полагается, я тоже
кончала иногда � когда думала о том, безнадёжном. Но сейчас � это
впервые со
мной, когда я с мужчиной. И тогда, когда безнадёжно � всё было слишком
горячо и
длинно. Нет, мне этого больше не надо. Мне нужно вот так, как сейчас.
Быстро,
холодно, глубоко. Будто на тебя упала сосулька и не просто шмякнула по
башке,
но и прошла сквозь неё и дальше � по горлу, лёгким, почкам там всяким.
И
выскочила бы � оттуда. Ну да, из пизды. И сосулька бы эта длилась ровно
секунду. Или долю секунды. И ты бы скорчилась от боли и может, и сдохла
бы. А
может, тут же бы помчалась в новые льды, на новые сосульки. И никаких
полюсов,
никаких арктик с антарктиками, где пляшут пингвины и таращатся белые
медведи и
всякие там добрые полярники кормят их консервами и пишут письма жёнам и
зарастают бородами с ног до головы. Не надо мне этого. В пизду, в пизду.
У меня был тогда �опасный� день. Гондоном мы
не воспользовались. Да и что за извращение � гондон надевать на холод,
на
мороз, на снежок? Тьфу. Бред. Да и какие там гондоны, когда это
произошло �
сразу. Будто сосулька упала, пуля вжахнулась в пулю , черкес и казак
отрубили
друг другу на лету головы. И никаких "more than this".
Он вытягивается рядом. Говорит: �Мне хорошо,
но я хотел бы спать один�. Я ухожу в свою комнату. Ложусь, накидываю на
себя
одеяло, плед, второй плед, покрывало от дивана. Господи, какой колотун.
Словно
моё тело � зубы, тыщщи зубов, и все они стучат, гремят, хрустят. И вся
комната
клацает-бацает. Пол-седьмого. Уже завозились соседи на своей кухне. Я
засыпаю �
без снов. Просыпаюсь через полтора часа. Иду на кухню, варю кофе. Есть
не
хочется.
Через 15 минут выходит Зимородок. �Привет�.
�Привет�. Мы не обнимаемся, вообще не касаемся друг друга. Я жарю
яичницу.
Потом мы пьём кофе. С американскими фисташками � я о них совсем забыла.
Мы
расщёлкиваем орешки зубами, почти как льдинки. О чём мы разговариваем я
не
помню. Ну, уж точно не о том, что было ночью. Так, ни о чём. Может, о
странностях нашего научного руководителя. Я включаю кассету "The B-52s" и Зимородок
говорит, что ему нравится "Rock
lobster".
Значит,
ему что-то всё-таки нравится. У ï¿½Лобстера� вихляющаяся, похуистская
мелодия.
Под такую хорошо крутить бёдрами � как под музыку 60-х. Как в детстве �
под
мамину пластинку с польской группой �Но то цо?�. На футболке Зимородка
�
подаренный мною значок. На значке � срущий перечёркнутый бизон. И
никакой
надписи. Я тогда привезла из Штатов много значков. Сама часто носила "I�m not as innocent as I look". И некоторые
смотрят на него и хмыкают, а мне смешно.
Я не помню, какие значки я привезла тебе,
Энни.
Волосы Зимородка � уже давно не мытые, до
плеч. Иногда он собирает их в хвост. Губы у него тонкие, фанерные и
почти не
улыбаются, даже когда он смеётся. Ведь хохочущий самурай � это нонсенс.
Зимородок допивает кофе и говорит: �Ну, я
пошёл. Я позвоню как-нибудь. Или в общаге увидимся�. Он уходит. И на
прощание
мы опять не касаемся друг друга. Просто снег говорит �до свиданья�
другому
снегу, и они понимают, что никакого свидания не будет. Что первый снег
пролетит
где-нибудь над Колорадо, а второй � над Талдомом и там же они растают.
И даже
если встретятся � каким-то непредсказуемым чудом � то уж точно не
узнают друг
друга. Мало ли снегов на свете.
Я смотрю в окно. Зимородок переходит дорогу и
идёт мимо одноэтажных домов. Я гляжу на него, пока он не исчезает из
вида.
Плохая примета. Потом я вижу, как по зимородковой дорожке идёт местный
дебил,
что-то бормочет, весело размахивая портфелем. И я перестаю смотреть.
Пиздец, пиздец, пиздец. Тотал эбэндон. Тотал
эбэндон. Тотал ебендон. Всё. Меня ампутировали. Меня снесли. Меня
больше нет. И
как мне хорошо от этого.
И я включаю � не про бледно-голубые глаза, а
Джоан Баэз, "Danger
waters". ï¿½И я ору почему, И я ору
почему, И я ору
почему Черепаший мальчик
нет мой ами?� Это покорёженный африканский английский и �ами� там
единственное
французское слово. И я понимаю, что значат эти �дэндже уотерз�, опасные
воды,
нет � воды-опасность. Нет, воды-пиздец. То есть лёд и я в нём по самое
не могу.
И я думаю: �Мне хорошо. То, что должно было
произойти, произошло. И от этого у меня всё пойдёт, как надо. Я не
знаю, �как
надо�, но я освобожусь от всех своих я-одна-у-мамы-дурочкиных
комплексов,
зацепок за прошлое, привязок к будущему. От всего утиля из жаров,
пылов, теплов
(или �тепл�? ну, в общем, от слова �тепло�). От
всех горьких остатков. И будет мне � совсем
никак. И не нужно мне будет совсем ничего от мира � ни экстаза, ни
транса. И
это хорошо�.
Я в тот день не думаю о самом Зимородке,
просто чувствую его холод в своём лоне. Я думаю только об Энни. Что я
позвоню
ей и мы помиримся, и она приедет из Питера в Тарту, и мы опять пойдём в
�Пороховой погреб�, а мы там ведь не были с прошлого лета, и будем
снова
наворачивать наши круги: �Пороховой� - горка Тоомемяги � кафе. Или дома
будем
пить ликёр и слушать реггей � того самого Йеллоумэна, которого Энни
привезла в
последний раз, прикольный чувак, и вот это ещё, где две тётки поют,
очень
классно, что нет у них ни попсы, ни стиля, и что вообще они �строго
корневые�.
Вот и у меня с Анькой нет ни попсы, ни стиля, ни мужиков постоянных, а
нам это
и не надо. Да пошли они все в жопу со своими семинарами, филологиями,
снобизмами,
академизмами, крепкими связями, все эти многоуважаемые шкафы. И я снова
напишу
что-то вроде �Сибирского монорифма�, который я сочинила прошлой осенью:
�На мою
седую грудь валятся медведи!�, а Анька ехидно спросила: �Медведи� - это
АМ?�. И
будут опять эннины стихи на клочьях � на любых. Рваные полурифмы,
полуверлибры на
обёрточной бумаге из-под жирных мясных пирожков, на газетных и
журнальных
полях, и на коробках, и на стенах. Все её вагабонды и вийоны. И
мои стихи будут,
не монорифмы, а настоящие � как �Круг�, который понравился Энни. И не
надо мне
никакого секса, ни холодного, ни горячего, никаких Снежных Мальчиков
или молодых
правильных инженеров, был у меня такой, почти-жених. Он меня по
ресторанам
водил, по кафе, а я ела, пила и мне даже целоваться с ним не хотелось.
Теперь, осенью 1993-го, я понимаю, Энни, что
поцелуй Зимородка � тот, в лоб, просто касание холодных губ � был
лучшим в моей
жизни. И ничего похожего больше в моей жизни не будет. Я это знаю точно.
Я тогда, в конце февраля 1989, почти не ходила
на лекции, мало читала
и не занималась
курсачом. И стихи у меня не шли � так, отдельные
строчки� Я слушала и Лори Андерсон, любимую Энни, и Нину Хаген, и Патти
Смит, и
вельветов, и дорзов. И не ждала Зимородка. Потому что и так знала: он
придёт. А
он не приходил.
Мы виделись довольно часто � на семинарах, в
библиотеке. Иногда ходили в кафе и он снова угощал меня �каракумами�. И
говорили � ни о чём. Но ко мне он заглянул после той ночи всего один
раз, уже в
начале марта. Кажется, 8-го. Принёс мне тюльпан, вернул какую-то книгу,
попил
кофе и ушёл. И мы опять не прикоснулись друг к другу. �Пока�. �Пока.
Спасибо за
цветок�.
В начале марта Зимородок отрезал свои длинные
чёрные волосы, и глаза его не были уже такими узкими и долгими и
голубыми. Мне
показалось, что он чуть пополнел.
Я позвонила Энни, но она не приехала.
Снег выпал в марте. Мягкий, неудачный. Его тут
же заплевали и затоптали и ходили по этой жиже. А бритвенного снега я
так и не
дождалась.
Тогда же, в марте, я подумала, что залетела.
Ну да, месячные не пришли. И я сначала не плакала и не радовалась.
Просто
чувствовала, как холодная сперма во мне растёт и округляется в снежок.
И я
думаю: �Вот я рожу этот снежок и положу его в морозилку. И он там будет
сосать
лёд вместо молока. А потом разобьёт холодильник, вырвется на волю и
докатится
до Зимородка. Поцелует своего отца в японские зенки. Тут Зимородку и
конец. А
снежок вкатится в меня снова и я снова его рожу � настоящим, тёплым
ребёнком��.
И тут я с ужасом понимаю, что ничего тёплого у меня не родится. Никогда.
И я опять звоню Энни и вою прям по-бабьи:
�Энни, Энни, я беременна. Ты знаешь от кого. Да нет, не пойду я ни в
какие
гинекологии, ты же знаешь, как я боюсь всего этого. Я ещё Катьке об
этом
рассказала, но не сказала, от кого, и она посоветовала мне поставить в
жопу
градусник и потом сравнить эту температуру с температурой остального
тела,
что-то такое, а может, я поняла неправильно�ну, чтобы выяснить, есть
залёт или
нет�.
Тогда же я узнаю, что Зимородок переселился в
общагу к одной девице. Я однажды побывала у них в комнате. Там пахло
стиранным
бельём и чем-то очень больничным � чуть ли не хлоркой и карболкой.
Зимородок
сидел за столом и ел пирожок с колбасной начинкой. Ну, не суши же ему
есть и не
рис с водорослями. А девица верещала о несоблюдении Поста. Я сказала
что-то �
так, чтобы что-то сказать. И вышла. Меня как будто выкатил мой снежок в
пузе.
Я поняла, что была нужна Зимородку только той
ночью, на те самые пять минут. И что он знал, что я приду и что он
трахнет меня
и как всё это будет. И что я потом уйду спать в другую комнату. А утром
он
покинет меня, предварительно выпив кофе. Чтоб никогда больше не прийти.
По-настоящему не прийти. А то, с цветочком на 8-е марта, не считается.
И что
потом мы будем видеться только на т.н. нейтральных территориях. Он
вообще
нейтрален � ничего ведь не произошло. А то, что он пришёл, хрустнул
мною и ушёл
� это ничего не значит. И никаких �больше, чем это�. Его жизнь
продолжается. А
что со мной - его не интересует. Разве может бритвенный снег жалеть
отрезанный
нос, а стекловата � ободранную рожу?
Я должна родить только от него, от Зимородка,
от харакири. Те двое, живые, тёплые, те, что были у меня до него � не в
счёт. И
остальные будут не в счёт. И не снежок я рожу, а новый Бритвенный Снег,
и этот
Снег взрежет мне брюхо, и я сдохну, и в последнюю секунду услышу все
свои бархатные
андеграунды, все рокси мьюзик, все тотал ебендоны.
Но
до этого мне хочется, чтоб зимородок ещё
раз пришёл и трахнул меня. Нет, не трахнул � отъёб. Ещё холоднее, чем
раньше. И
почувствовал бы � мой холод. Мой � и моего ребёнка. Нет, нашего, но
ведь он ему
и не нужен, да и какой из него отец в 19-то лет. Да я и не скажу ему,
что
залетела от него. Мало ли кто у меня ещё был.
И я говорю � не говоря: �Ну, приди же ко мне.
Ну, отымей ты меня снова. Ну, вледени ты меня, всади ты мне свой анамор
по
самое горло (тогда я ещё не знала слова �анамор�, Энни, но я думала �
именно
это). Отснежь меня. Нет, отснегачь. Закричи �Тора! Тора! Тора!�, словно
камикадзе. Растяни свои бледно-голубые глаза так, чтоб я тоже стала
узкой и
рыбкой юркнула бы в них. И осталась бы там навсегда. Oh, please come and fuck me. Oh,
fuck you, come
and fuck me. Oh please, be quick.
Почему ты не слышишь
меня, о, ёб твою�� И сама пугаюсь того, что я говорю.
Энни обещает приехать, но когда � не совсем
понятно. И я говорю ей � не по телефону, а так: �Энни, Анька, ты же
знаешь,
какая я на самом деле. Другие � нет, а ты знаешь. Как я боюсь � всего.
Какая я
на самом деле слабая, даже когда выёбываюсь и стараюсь казаться
сильной. И
черкесская кровь ничего не значит. И русская, и татарская, и еврейская.
Еврейская особенно. Еврейские девушки ведь в науку идут, диссеры
делают, замуж
выходят за докторов наук и просто докторов, двоих детей рожают и
умирают в
окружении домочадцев и с некрологами в газетах. Евреи-то могут себя
защитить,
современные евреи во всяком случае. А мы-то � мулатки, креолки,
полукровки,
жёлтые сучки � ни в пизду, ни в Красную армию. Ни при ком и ни при чём.
И нет у
нас никакой любви, и если имеют нас, то как сук на помойке, как
ландскнехты во
время Столетней войны насиловали всех баб без разбору � от пятилетних
девочек
до дряхлых старух. Даже не как солдатских девок � тем хоть платили. Ты
слышишь
меня, Энни, Энни. Ты знаешь, какая я слабая и как любой может меня
растоптать,
а потом развезти оставшуюся от меня жижу ботинками по мостовой. Грубыми
солдатскими ботинками. Рифлёными подошвами, Энни, Анька. А нам и не
нужны ихние
любови. Их цветочки дохлые, конфетки травленые, натянутые улыбочки,
�под-ручки�, �шерочки с машерочками�. Мы ведь � сикось-накоси. Мы не
девушки,
не женщины, не тётки, даже не бабы. Мы � уроды. Мы будто в стеклянных
колпаках,
залитые спиртом, а другие тычут в нас пальцами и обсуждают, почему у
нас по три
глаза и уши из спины растут и�
Энни, ведь когда ты жила в общаге, там тебя
все, ну, почти все, и считали этим самым уродом. Ну, в лучшем случае �
трахнутой
на голову, грохнутой пыльным мешком из-за угла. И как они смеялись над
твоими
стихами, эти снобы сраные � нарочно встали перед твоей дверью и
издевались �
чтоб ты всё слышала. И ты всё слышала, а потом наглоталась колёс и тебя
отправили в больницу, и ты жила потом у меня и я радовалась, что тебе
стало
хоть чуток легче. Тогда я смогла помочь тебе, Энни, и ты тоже помогала
мне. И
ты сказала, когда мы только подружились: ï¿½Я старше тебя, сильнее. Я
поддержу
тебя�. Ты старше меня то ли на шесть, то ли на семь лет � я так и не
узнала
твой настоящий год рождения.
А потом ты ушла из университета, а сейчас ты в
Питере, не работаешь, не учишься, так, тусуешься. И я тебя обидела и ты
не
едешь в Тарту, Энни, когда я жду снежного ребёнка и пузом прижимаюсь к
холодильнику,
а по ночам накидываю на себя кучи одеял, но всё равно у меня колотун.
Заходят
иногда Машка и Катька, но они � не ты, Энни, это ясно. И звонит тот
самый псих,
который был убеждён, что мой самолёт сгорел над Шотландией. Он часами
болтает о
музыке, о джаз-роке, а я говорю, что у меня гости и вешаю трубку. А
Зимородок
мне не звонит. Однажды позвонила его мать и спросила, как поживает её
сыночек.
А я сказала, что давно уже не видела его, и дала понять, что разговор
окончен.
А ещё ко мне, Энни, в автобусе недавно
приставал пьяный эст. Уже немолодой, в отцы мне годящийся. Стал меня
лапать и
говорить, мол, �какие красивые девушки сюда приезжают из солнечной
Молдавии�. И
ещё назвал меня �чертёнком�. Тут я совсем уж разъярилась и стукнула его
по
часам. Моей-то руке в перчатке � ничего, а циферблат треснул. И я
выбежала из
автобуса, уже остановка была, и двери клацнули меня по ногам. Попомнит
это
говно старое �солнечную Молдавию�. А �чертёнка� � особо. Как он смел,
засранец,
меня, белую, меня, снег, чёрным обзывать? Меня, мать Снежного Мальчика,
который
сын того, первого Снежного?
Ты ведь знаешь, Энни, какая я: молчу-молчу,
терплю-терплю, тихая-скромная, божий одуванчик прям, а потом как
кинусь, как
ринусь � черкесом, Чапаевым, делибашем. Я тогда как с цепи срываюсь и
делаюсь
совсем бешеная. И меня трудно остановить. И поэтому меня некоторые
считают
трахнутой на голову, как и тебя.
Ты ведь
войнушка � подобно мне. Крохотная, почти лилипутская, в вечной джинсе,
в вечном
свитере. С глазами-чернильными точилками.
А я длиннющая, и ноги свои мне вечно приткнуть
некуда, и поженственнее я
малость, но от нас обоих люди отскакивают, как пули от бронированного
стекла.
Потому что мы часто говорим не то, что надо, что ожидается от
интеллигентных
девушек, от девушек вообще. Вот ты однажды высказала это самое �не то�
о
евреях, а твой собеседник потом всем трындел, что ты антисемитка и даже
нацистка. И почти все в это поверили. Просто � мы не те, не такие.
Да не о тебе я, Энни, и не о себе. А об этом:
�Зимородок, приди ко мне и роди меня снова
этой зимой, хотя уже март. Но весна-то настоящая ещё не настала,
календарная
только. Съешь весь мой снег или загадь его, мне всё равно. Но только
роди меня
снова, потому что ты мой настоящий отец и мать и всё. И я выкачусь из
тебя в
этот зассанный снег. И страха больше не будет, и траха тоже. Вот и всёï¿½.
Я каждое утро, во сколько бы не засыпала,
просыпаюсь в шесть. И больше не могу заснуть. Кто-то, не знающий о моём
залёте,
подсовывает димедрол. Я не помню, какие были эти таблетки, круглые или
нет, но
они мне кажутся лунами. И катятся мои белые луны по невнимающему небу.
И мне
уже всё равно, брюхата я или нет.
Я начинаю принимать димедрол. И просыпаюсь
после него с обдолбанной башкой. И опять ничего не делаю, на лекциях не
перекидываюсь записками со Светкой, как обычно. Пробую курить, но мне
становится ещё хуже. Часами просиживаю в кафе, студенческом, за тем
столиком,
за которым сидели мы с Зимородком. Если, конечно, этот столик не занят.
Сижу,
пока кофе не остынет, залпом выпиваю его, потом беру ещё кофе, потом
ещё.
Помнишь, какие цены тогда были, Энни. И я становлюсь такого же цвета,
как кофе
� ну, почти такого. Кофе-то отвратный там варили, ты помнишь. На вороте
моей
рубашки � значок ï¿½Я не так невинна, как кажусь�. Кто-то опять хмыкает,
но я не
обращаю внимания.
Анька, я опять звоню тебе или ты звонишь мне.
И ты кричишь: �Ну, нельзя так, нельзя! Ты не живёшь с ним, ты даже не
живёшь в
нём! Ты в нём подохла!� И я вижу: это правда. Ещё ты называешь моё
состояние:
�делириум беременс�. Я уже знаю, что �делириум тременс� это белая
горячка. �Ах,
ты, дитя, дитя неразумное�� � вдруг говоришь ты. И вешаешь трубку.
Я начинаю вести себя по-женски, даже по-бабьи.
Не знаю, от димедрола или от чего ещё. Слоняюсь по общаге, чтобы
встретиться с
Зимородком в коридоре. И однажды не выдерживаю и захожу в их комнату, а
там
куча народу, пьянка. И я так смотрю на Зимородка, что все всё понимают
и
некоторые начинают хихикать. И какой-то совершенно бухой тип обнимает
меня за
плечи и громко шепчет прямо в ухо: �А что вы думаете о любви?�. А
Зимородок
говорит ему: �Прекрати� и выходит со мной в коридор, а его баба смотрит
на нас
немигающим взглядом. Она кажется гораздо старше его, хотя они
ровесники. В
коридоре, у подоконника Зимородок снова говорит мне � никакое: ��ничего
на
самом деле и не было�забудь�останемся друзьями�� Я тупо киваю и не
плачу.
Потом вдруг целую его руку и убегаю � в дождь, и дождь этот мне срезает
лицо.
Так, бескровно.
А через несколько дней в общаге же я слышу,
что Зимородок на день рожденьи своего друга на частной квартире � там,
где он
сам раньше жил. Я иду туда пешком и в голову мне почему-то лезут строки
Цветаевой: �Чтоб дойти до уст и ложа, Мимо страшной церкви Божьей Мне
идти��. И
там ещё что-то про �ангельский запрет�. Господи, какая лажа, ведь я и
не люблю
Цветаеву � ну, во всяком случае не так, как любила её лет в 15-16. И
зачем я
это?...Мимо церкви я и в самом деле прохожу. Потом � мимо всяких
подозрительных
тёмных домишек, из-за которых даже собаки не лают. Я стучусь в дверь
зимородского
приятеля. Потом стучусь ещё, погромче, мне никто не открывает. Но в
окне �
свет. Просто меня не хотят впускать. И мне хочется скатать огромный
снежок и
влепить его в стекло � чтоб оно разлетелось и чтоб все они там
раздолбались,
разъеблись на триллионы кусочков, и чтоб в это самое окно вылетела
окровавленная
голова Зимородка � прямо на моё лоно. Но снега нет, март же, тёплый,
как тот
февраль. И я даже камушка не бросаю. Выкатить бы снежок из брюха прямо
на них
всех�да нет же, Господи, пусть он останется во мне � хоть ещё на
несколько
дней, снежок, Зимородок, всё равно. Только не дай мне, Господи, самой
разлететься на триллионы кусков � сейчас, перед ними�
Энни, помнишь, ты говорила, что когда мы
познакомились осенью 1986 � ты той осенью перевелась в наш универ из
Новосибирска
� ну, вот, что я тебе тогда показалась светской и розовой какой-то?
Да-да, я
тогда и в бело-розовом джемперке ходила, и флиртовала с Кирюшкой. Но ты
ведь
сразу догадалась, что я не такая, Энни. И ты мне потом сказала, что
перевелась
к нам из-за лекций Юрмиха. А ещё позже � что от несчастной любви, к
женатому
человеку. Но я-то знаю, что ты не из-за чего перевелась, просто так,
захотелось
сменить место и время. Как и я всё делаю � не из-за чего. Так, в башку
что-то
вломится.
А помнишь
ещё, в восьмидесятые была идиотская песня с припевом �Снег кружится,
летает,
летает�?�. Вот он и полетел, когда мне не открыли и я возвращалась
домой. И
опять он был не бритвенный, даже мягче дождя. Просто хлюпал, хлипал под
ногами
и будто всхлипывал со мной. Но я-то не плакала и снежок во мне совсем
обледенел. Я дошла до вокзала и села в такси и таксист был в зюзю
пьяный и
рассказывал по-эстонски, как он раньше жил в городе и как ему там было
плохо и
что сейчас он переселился за город и как ему теперь хорошо � природа,
бля,
птички поютï¿½Я киваю: �Яаа�яааа�� И думаю: как прикольно было бы, если
бы такси
впердолилось � ну, в стенку, в дерево, во что-то твёрдое. Словом, в то,
что
убивает. И мы бы окочурились � сразу, в айн момент � и я, и водила, и
мой снежок.
Ну, ладно, водила-то пусть живёт и бухает на лоне природы, как прежде,
ну, а
нам-то, нам-то зачем жить?
Но такси благополучно доезжает до моего дома,
я расплачиваюсь и говорю: �Хеад аега!� А дома включаю �Въезжай в
солнце�,
вельветовское, совсем тихо, а потом тоже про поездку � депешевскую, с
зимородковской кассеты � о том, как �я еду со своим лучшим другом и он
меня
снова не подведёт�. И музычка эта совсем конопляная, а конопелька-то
пахнет
снегом, это я знаю хорошо, хотя сама курила её всего пару раз. Заезжие
хипы в
общаге угостили. И я вспомнила, как мы с Анькой слушали БГ, вот это �
��потребляю сенсимилля, как аристократ�. И спорили, что такое
�сенсимилля�, и
Энни говорила, что, наверно, это значит �Сен-Симона и Милля�ну, тех,
которых
тургеневские аристократы читали��. А я: �Да нет, это какой-то особый,
ну,
ямайский вид травки�� И оказалась права. Но анькино объяснение было
лучше,
всяко.
�Депеши� поют �За колесом�. Или �За рулём�.
Кому как понравится. Половина второго. Я принимаю обычную порцию
димедрола,
потом � ещё и ещё. Не для того, чтобы сдохнуть. Просто � заснуть, и не
на день,
на два, а до зимы. Проснусь, а за окном снег мой бритвенный. И я
припаду к
стеклу и он пройдёт сквозь него, как Финист-Ясный Сокол и войдёт в меня
� всю,
и мы будем всегда вместе. И мой ребёнок тогда родится по-настоящему. А
что там
вокруг нас будет твориться � войны, перемирия, перестройки � нам будет
по хую.
Вот и всё.
Я засыпаю, но под утро меня начинает плющить.
Будто по сердцу копыта. Будто и тела нет у меня, одно сердце это
раздавленное. И
я зову маму. И я зову не отца, а Валеру, маминого жениха, ну, того, кто
был у
неё до отца. И я не знаю, жив ли этот Валера или мёртв, и не видела я
его
никогда и не увижу, только вот иногда меня глючит, что Валера � мой
настоящий
отец, вот такой сюр. И я шепчу: �Валера, Валера�. А потом: �Мама,
мама�. И:
�Энни, Энни�. Мама моя умерла почти два года назад, в 1987-м. И мне
кажется,
что ты тоже умерла, Энни, Энни. Что мы все умерли. Поэтому я и зову
тебя почти
как маму. А Зимородка я не зову � ни по его настоящему имени, ни по
снежному.
Никак. И я думаю, что я мёртвая, и снежок во мне уже не шевелится. И
мёртвая, я
подхожу к телефону, набираю номер своих знакомых и говорю, тоже
мёртвая: �Ну, в
общем, я тут передознулась, плохо мне�. И вешаю трубку. Пять утра. Я
снова
ложусь и меня уже не так колбасит.
Где-то
в пол-шестого � звонок в дверь. Я даже не смотрю в глазок, зная, что
это
Зимородок. Открываю: санитары. Они тут же начинают орать: сдурела, мол,
я, что
ли, мозгов у меня совсем нет и всё такое. Я молчу. Они заходят в
комнату, видят
бутылку из-под �Амаретто� - мы накануне с Машкой пили и оставили после
себя
большой срач - и
какие-то американские
лекарства, и духи �Кризия�, и шоколадную обёртку, и грязные носки всюду
валяются, мои и машкины, и диски стоят прямо на полу, диски отдельно,
обложки
отдельно. И тётка-санитарка бухтит: совсем зажрались-де, и таблетки у
них
импортные, и напитки, и шмотки, живи-не хочу, а у них передозняки и
прочее. И
прямо спрашивает меня: �Это что � самоубийство?� Я: �Вам виднее�. И
меня
забирают к врачу, а потом в психушку.
Анька, не помню, говорила я тебе, что
Зимородок написал рассказ? Один-единственный. Я и забыла, как он
назывался. Он
был такой же, как его автор � никакой. Рассказ о том, как в Эстонии
резко
поменялся климат и как её всю занесло песками и эстонцы стали носить
халаты и
тюбетейки, но продолжали любить пиво. Не понимаю, зачем вообще такое
писать.
Ещё он трёхстишие сочинил, что-то под хокку, о
бабе, которая его преследует. Нет, это не про меня, ведь он написал его
в
январе, ещё до того, как ты впервые пригласила его к нам. А я тогда
бродила по
океанскому берегу Сан-Франциско и смотрела на Сил Клиффс � Котиковые
скалы, а
потом купила у уличного торговца бусы из яшмы.
Ну, в общем, ты знаешь, как всё было дальше �
меня отправили в психушку и сначала поместили в огромную палату, где
было чуть
ли не сто коек, и там одна дебилка у всех воровала бельё, и одна
женщина,
потерявшая мужа, смотрела в потолок, а потом вдруг спросила меня: �Ну,
что там
в газетах пишут интересного?� И там я познакомилась с Раисой, она на
10 лет
старше и тоже пишет стихи � в тетрадочках с портретами Некрасова и
Пушкина. И
эта Раиса не знала сама, в кого влюблена � то ли в своего
одноклассника, то ли
в лечащего врача - и от кого ей родить ребёнка. И она в 30 лет была
девственницей, но уже покупала погремушки там всякие, подгузники для
своего
будущего дитяти. Рыжая, с лицом, похожим на косточку. И однажды, когда
мы с
Раисой говорили � так, обо всём, о жизни, о любви � к нам подгребла
одна тётка,
послушала, головой покачала: �Та-ак, вы почаще им давайте, нелюдям!�.
Развернулась и ушла.
А потом меня перевели в четырёхместную палату
и там у меня началась менструация. Да-да, никакого залёта и не было.
Так,
просто двухнедельная задержка � мало ли отчего. И я дозвонилась до
Машки � у
неё были ключи от моей квартиры � и попросила её принести прокладки. А
та с
перепугу про них забыла и приволокла мне зачем-то кучу трусиков �
причём
маленьких, с кружавчиками, и мне пришлось у санитарок выпрашивать вату.
Крови
было очень много.
И в эти дни в Тарту был АМ, и он передал мне
через Машку записку: "Live
fast. Love hard. But don�t die young. Yours, Saint Duke (Сундук по-русски)."
А ещё через несколько дней меня выписали.
Удалось мне убедить врача, что это никакой не суицид, а так � небольшой
передозняк, с кем не бывает. И вернулась я домой ни холодная, ни
тёплая, ни
горячая. Никакая. Зимородкоподобная. И нисколько не кирдыкнувшаяся. И
кишки у
меня не харакирнулись, и башку на место я поставила. И хлопает она
глазами и
ушами и ртом. Села я за курсовик и дописала его и защитила � ни шатко,
ни
валко. И ходила в кафе и в кино на всякие дурацкие комедии и боевики.
Перед
одним фильмом показали киножурнал о музее Ленина в Киеве и мы с Машкой
так
ржали, что за нами вслед загоготали эстонские девчонки спереди, а
какая-то
сердитая тётка зашипела на нас: �Вы себя сами не уважаете, так уважайте
хотя бы
других!� А мы заржали ещё громче.
И я сидела около памятника Барклаю и ела
мороженое в вафельном стаканчике и кормила галок вафельными крошками.
Ко мне
подошла большая чёрная собака и я угостила её остатками мороженого. А
женщина
рядом на скамейке спросила: �Девушка, это ваша собака? Она не
заразная?�
А потом ты приехала, Энни, в мае, но это уже
совсем другая история.
И не было больше ни зимородков, ни бритвенных
снегов, ни ледяных деток. И никаких �отснегачь меня�. И стала я совсем
обычная
� таких можно смело выпускать из вуза прямо на работу в школу или
библиотеку.
Через год я и стала работать в библиотеке, Научной. Там, где кукожатся
серые
книги и серые мыши иногда бегают среди бела дня по залам, а
библиотечные бабы
кричат: �Хийр! Хийр!�. И чуть ли не на стол лезут. А я, хоть и боюсь
мышей,
продолжаю читать какой-нибудь �Журнал судебной психопатологии� за 1911
год.
У меня опять появился почти-жених, опять
скучный, и мы расстаёмся через несколько месяцев. А потом, сразу после
распада
СССР, у меня закрутился новый роман � настоящий вроде, и я на стенку
лезла и
рыдала и всё такое. Вот и сейчас, когда я говорю тебе всё это, Энни,
этот бойфренд
лежит рядом со мной и я чувствую на своём лице его перегар. И понимаю,
что это
не любовь, хотя хрен его знает, сколько это ещё продлится. Не потому
что он
пьёт. Так просто. Ведь всё равно, как ни объясняй, получится отмазка,
отмазка
голимая.
А феньку �аквариумную� я покоцала сразу по
выходе из больницы. �Чтоб вены себе не резать�, - сказала я себе тогда.
Но это,
всяко, тоже отмазка.
Зимородка после весны 1989-го я видела всего
несколько раз. Последний � в прошлом году, в апреле. Когда я со своим
бойфрендом сидела на скамейке около Научки, Зимородок прошёл мимо.
Никогда мне
ещё его глаза не
казались такими
японскими. И волосы у него были тогда длинные, как в феврале
восемьдесят
девятого. И лицо совсем не страшное и не �никакое�, а грустное даже. Он
прошёл,
не смотря на нас, и кажется, вздрогнул, когда мой бойфренд назвал меня
�Танюшей�.
А может, и не вздрогнул он вовсе.
Вскоре Зимородок развёлся с женой и уехал
куда-то в Скандинавию. В Швецию, что ли.
А ты, Энни, в последний раз видела его в мае
89-го. Ты была в общаге и там пили вино. Вошёл Зимородок и протянул
тебе
стакан, а ты выбила у него этот стакан из рук и вышла. Потом ты
сказала: ï¿½Я это
сделала почти так же, как пнула одного мудака прям по яйцам. Армейским
ботинком. Одно питерское псевдохипповское уёбище�.
Из анькиного письма (январь 1989): ï¿½Я мечтаю
написать роман, но не знаю, как его начать�.
А я вот не знаю, как закончить этот рассказ.
Выглянула сейчас в окно, а там снег идёт � тот самый, бритвенный.
Наскакивает
на землю, думает: �Вот щас я её отснегачу по первое число!�. А земле
смешно.
Ведь это она его имеет, а не он её.
Закончу, пожалуй, своим стишком,
позавчерашним. Я сейчас почти не пишу, а то, что у меня выходит � лажа
полная,
но�ну, в общем, вот что получилось:
Я длинных не люблю сти
Ты лучше это прочти
Ты лучше это сомни
Скажи всё это мне сни
На землю съёбывает снег
Как будто старый ландскнехт
Могилу роет с криком ура
И прах ложится на его ра
Всё это чтоб забыть ска
Как будто бы в гортани рука
Как будто в кокаине ноздря
Скажи всё это мне зря
Тут
много "как", ну, ничего, сойдёт...
Тотал ебендон, в общем.
Ноябрь
2010, Тарту
Маня
Норк (псевд.)
родилась в 1969 году. Живёт в Тарту.
|