logo

"ОКНО" № 10 (13) | Проза

АЛЕКСАНДР ДАВЫДОВ (Москва)

Просто кошка

(ИЗ ЦИКЛА «ФИЛОСОФИЧНЫЕ ПОВЕСТИ»)

Посвящается моей кошке Насте


1.1. Так и разменял я полновесный полтинник существованья на медную мелочь, встречаясь с собой лишь изредка и ненадолго, как почти случайный, неблизкий знакомец. Может быть, я и сам, не то чтобы уклонялся, но все ж недостаточно стремился к самой насущной в моей жизни встрече. Да и встречался не в глубине души, даже и вовсе не в своем собственном. Как человек книжный, бывало, гонялся за собственной тенью по испещренным чужой мыслью и духом страницами. Но все ж чаще был склонен отыскивать свой образ, запечатленным в живой человеческой душе. Оттого, должно быть, в юности был жаден до встреч. Сперва любопытствовал к выдающимся людям эпохи, но вскоре потерял к ним интерес. Они ведь эксклюзив, а не точное зеркало современности. Да и внимательны лишь к себе, что справедливо. Коль зеркало, то предназначенное для единственного. Если в нем отразишься, то лишь как мимолетный блик, отброшенный благоговейным зрителем на стекло парадного портрета.

Было нерачительным и просто наглым применять кумиров эпохи для столь частного, хотя и важного для меня дела, как попытка встречи с собой. Для того больше подходили простые души. Но и тут загвоздка. В душе простоватой мой образ кривился, делался почти карикатурным, становясь гротеском величия или обретая нечто злодейское, - тоже карикатурно выпяченным. Видимо, я чем-то пугал людей простодушных. А чего ж во мне злодейского, в мирном человеке, так и не обретшем собственный лик за годы жизни, - что, надеюсь, дается и мельчайшему из малых сих. Тут помог бы истинный друг, но глубокой дружбы я с некоторых пор чурался. Не наделит ли она, взамен истины, нахальным и въедливым двойником?

Мой образ, мнимый и недостоверный, оставался раздроблен, даже расхватан, чужими взглядами. На меня вечно взирал словно стоглазый Аргус, а я затерялся в калейдоскопе его мерцавших зрачков. Множество взглядов, но мною в них всегда ощущалась нехватка. Уверен, что от них ускользала сама суть. Притом, что уже их бесчисленность рождала комизм, для меня досадный, человека серьезного, с ограниченным чувством юмора. Меня словно обстали зеркала, где я разнообразно кривился, как в демонической комнате смеха. Кстати сказать, и самых натуральных зеркал в моем жилище скопилось множество. Остались от предков – и простенькие, в деревянных рамках, слаженных деревенским плотником, и торжественные, в позолоченных витиеватых рамах, где впаянными, томились ангелы. В них я смотрелся пафосно, но все же ненатурально. Сколько уж раз собирался избавить свое жилье от зеркал, но не решился, ибо где-то слыхал, что это дурная примета. Да еще они и старинные, и ценные. Продать же такое зеркало все равно, что родную могилу. А коль подарить, то это будет коварный и странный подарок, - ведь почти дух рода, напитанный ранящими душу семейными воспоминаниями.

Однако, мой образ, тот, который не вид, а сущность, мне все же виделся изредка, - хотя и смутный, он был настойчив, упорно возглашал, что он есть. И он, как я верил, прекрасен, созданный величайшим творцом. Он, недоступный, вселял в меня влеченье, надежду, но испуг также. Не лучше ль держаться поодаль от своей истинной сущности, заслонившись от нее бытом, хорошо освоенными привычками, пусть даже дурными? Слиянного со своей истинной сущностью, объятого своим подлинным Я, ждет большая судьба. Мне ж удобней было согласиться на малую: обитать средь, может, недостоверного, но уютного пейзажа, взамен начертанного самой истиной.

1.2. До поры я и жил своей малой жизнью, легко, даже с удовольствием примирившись с ее досадными пробелами, помарками и небрежностью. Невстречу с собой вовсе не ощущал, как беду, хотя иногда и удавалось расслышать ненастойчивый зов своего естества, к которому, казалось, примешивается и отчаянье, словно то был призыв попавшего в беду человека. Я был глух к нему до тех пор, когда собственное мое тело, тоже ведь таинственный незнакомец, послало мне знак, как раз весьма различимый также и в зеркале. Одна морщинка, другая, и вот уже исподволь копится старость, чуть искажая лицо, с которым я успел сдружиться. Я был почти удовлетворен своим обликом, мнимостью, лишь почти случайной оболочкой, но все же чуть выражавшей всегда сокровенную сущность. Ценность внешнего облика я вовсе не преувеличивал. Помнил миф о Нарциссе, как острую метафору: легкий переплеск мнимости на зеркале водной глади, порыв и сразу влажная гибель. Тягостнейший для меня образ смерти. Хуже только падение с высоты.

К телу же своему я был столь равнодушен, что даже избег юношеской мастурбации. А оно ведь в своем роде пейзаж чувства. Теперь оно подавало мне знак не только поверхностью, но из его глубины тоже доносилась весть о чуть подступавшей старости. Пока еще из отдаления. Но все ж оттого невыносимей делалась мысль, что так и проживу до конца помимо своей сущности. А что дальше? Не приобщится ль она, - сущность то есть, - к сонму вечного, а я сам, который с ней не спознался, затеряюсь в невыразительных серых пространствах, обиталище непоименованных духов. Такая вот странная мифология, вымышленная, идущая от ума, но выражавшая и побуждавшая страх самый подлинный. Причем целостный, существование спаявший в монолит.

Мог ли я не страдать от калейдоскопичной невнятности своего образа, если именно что ценю целокупность? Не способен влюбиться в деталь, как бы та ни была изящна и выразительна. В жизни, признаться, я был прямолинеен. Никогда не любил декор, кроме тех случаев, когда ощущал, что орнаментальная вязь прорастает в глубины бытия, выразив его, казалось, все целиком без недостатка и избытка. Тогда и чувствую глубокую ценность каждой детали, этакий маньеризм в духе. К чему я это? Наверно к тому, что я под угрозой увядания стал внимательней к мелочам.

Стоит оговорить сразу, что человек я вовсе не обиженный, ни в малейшей претензии ни к людям, ни к судьбе, ни к жизни вообще. Получал множество подарков. Хотя в большинстве мелких, но постоянно, что даже смущало. До чужого я не лаком, а свое вот упускал. Людей я старался справедливо отдаривать, может быть, откупаясь. Честно признать, именно по справедливости, а не в душевном порыве. Судьба ж меня одаряла умеренно и разумно. Ни разу богатого наследства или вообще того, что могло разом повернуть жизнь к благу. Ничего подобного, только рачительные и умные подарки – встречи вовремя, вдруг осенившая счастливая мысль. Все педагогично и нечрезмерно. Признаться, в юности я этим бывал разочарован, как и любой юнец лишь с годами сознает мудрость неизбаловавших его родителей. А это я все к тому, что вовсе не старался свались вину за мою невстречу со своим естеством на кого-либо или на что-то. Зная особенности своей судьбы, было б с моей стороны наивным ожидать, что воплощенье в собственной сущности будет мне преподнесено как ценный дар. Я этого и не ждал, и не надеялся, уважая сокровенную мудрость провидения. Был ему благодарен, что меня всегда осыпает недорогими игрушками и сластями, то есть мелкими радостями.

1.3. До сих пор я молчал о, быть может, главнейшем. Но, вспомнив об игрушках и сладостях, тут же обращусь мыслью к родным душам. Вот чей любовный взгляд, кажется, способен нам подарить всегда ускользавшую целокупность. У меня было несколько родных душ, много - пятеро, а теперь не осталось ни единой. Канули в небеса одна за другой, и теперь вьются бабочками в легком эфире. Соблазнительно признать достоверность запечатленного ими образа. Соблазнительно и в дурном смысле – ибо тот ведь был искажен их любовью и всепрощением. Их любящий взгляд, надо признать, питал мою гордыню. К тому же я чуял, что остаюсь их заложником. И верно, - когда те, кто лелеял мое детство, один за другим канули в небеса, я остался даже не сиротой в мире, а некой мнимостью без образа и цели.

Я пытался стать самому себе ближайшим родственником. Утешал сам себя, произносил ласковые слова. Даже, случалось, чуть оглаживал свое тело, как мать ласкает младенца. Без малейшей инцестуальности, а любовно подтверждая свой контур, как границу бытия. Но что контур, лишь чуткая поверхность, коль я ощущал, что собой переполняю пространство? Вкруг меня вились не только лишь телесные запахи, а сны и видения, горделивые вымыслы, - и время взвихрялось вкруг меня, путаясь в противотоках.

Если б я был уверен в совершенной точности, запечатленного родными образа, то, возможно, пережил бы их уход, пусть так же остро, но лишь эмоционально, а не онтологично. В небесах мой образ был бы даже сохранней, там приобщенный к вечному. Будто бы вклад до востребования, с которого возможно даже каким-то образом получать дивиденды. Но нет, я не доверял любовному взгляду, - даже и пяти разом. Оставшись один и разочарованный в зеркалах, я пытался плодить двойников. Их сперва было множество, потом остался один – утомительный, въедливый и занудный, как совесть. Я вел с ним беседы вслух, что было шагом в безумье, как шахматы с самим собой. Он сверлил меня своим единственным укоряющем оком, и был вовсе не похож на мое высшее Я, которое я прозревал в огненном ореоле, как торжествующую истину.

Да, своего двойника я выдумал вполне бездарно. А ведь горделиво считал себя творцом, то есть в себе чувствовал некую беспредметную одаренность. Сугубую способность к нематериальному творчеству, точней, к искусству без материального воплощения, которое не стремилось ни к выходу за пределы души, ни к доказательству своего существования. Был уверен, что я тайный творец вдохновенных душевно-умственных абстракций. Ведь с детства проигрывал в уме симфонии подстать великим; закрыв глаза, представлял себя в деталях не существовавшие живописные шедевры; сочинял романы, не записав ни единой строчки. Даже величавые здания, не созданные земным архитектором, мне являлись во снах в самых точных подробностях. Я не к тому, чтоб похвастать (да перед кем?), наоборот посетовать: творя душой во всех сферах искусства, автопортрета я так и не создал.

А ведь воображением обладал, видно, и впрямь незаурядным. В своей гордыни я иногда себе виделся чем-то вроде музыкального инструмента, который не запоет вовек, однако он – возможность всей музыки. Так я любовался скрипкой, которая столь адекватная форма, что, мне казалось, вовсе и не должна звучать, тем нарушив тон бытия, своим резким, язвительным, вовсе неточным звуком. И в моем доме присутствовал, как назидание, всегда молчащий рояль – само тело музыки, точнейше музыкальный изгиб пространства. Мой образ, тот самый, истинный, в огненном ореоле, был обязан запечатлеть мои утаенные в жизни таланты, и сам быть подобен молчащей музыке – сокровенной форме мироздания.

Ладно, и впрямь оставим хвастовство; в глазах постороннего я не творец, а человек просто. В меру дурной или добрый; кому хорош, кому плох. Даже из моих друзей никто не подозревал, что я, к примеру, виртуальный писатель, способный к незаурядному вымыслу. Не записавший, повторяю, своей ни единой строчки - мне были заранее мерзки мои каракули, что замарают белоснежный лист. К посреднику, компьютеру, то есть, приборчику, который умнее нас, или даже старушке - пишущей машинке, стрекот которой уютен, словно дождик, барабанящий по крыше, было прибегать тем более мерзко. Ровные ряды букв мне чудились чредой надгробий на воинском кладбище.

Только в детстве я развлекал товарищей ловко заплетенными сюжетами, потом застыдился, ибо мое воображенье становилось все изощренней. Затем же и вовсе перестал быть рассказчиком, - даже бытовые истории излагал без вдохновения, сразу устремляясь к финалу, минуя хитросплетенья скучного для меня сюжета. Впрочем, бытописателем по натуре я вовсе никогда не был, скорей фантаст.

Может, потому я не стал писателем, что так и не нашел героя, а что без него сюжет? Да что там героя, который не так чтоб совсем уж необходим. Я потерял, верней, так и не обрел, автора – себя самого иль Автора всех до единого существований. Если мое бытованье – литература, то какая-то вялая, ненапряженная, без страсти и пафоса, где я сам – всего только один из второстепенных персонажей. Кому нужна такая неистинная литература, где взять главенство пытается лишь нахальный голос из хора? Чтоб решиться преподнести человечеству запечатленное на бумаге слово, надо хоть в малейшей степени себя ощущать пророком. Я верю в свое высшее Я, наделенное, скорей всего, и пророческим даром, но голос его, если до меня и доносится, то дальним отчаянным зовом, не рождающим эха.

Ну, или хотя бы писатель обязан надеяться, что будет понят. Я ж, уверенный в своем истинном Я, не то чтоб не доверял людям, но вот связь с ними мне кажется зыбкой, неверной. Да я вообще-то склонен к сомнениям. Не бытописатель я уже потому, что не доверяю быту, среде повседневного обитания, которая, как мне подчас кажется, фокусничает, фиглярничает, скрывая под маской свой истинный смысл и цель. Да, если честно признать, то и весь объем мироздания мне видится не без лжи и яда. Имею в виду его лик, замызганный чужими мнениями, неверными словами, притом, что его истина прекрасна.

1.4. По натуре я вовсе не мрачный человек, наоборот – всегда взыскующий радости. Тем более, насмешкой мне видится жизненный путь, вихляющий меж тухлых образов бытия, избирающий развилки возможностей в равной мере непривлекательных. Не скажу, что я заплутался на жухлых полях существования. Мой выморочный образ, собранный из чужих мнений и подсказок, уверен, ведет жизнь вполне благопристойную, приличную для человека моего возраста, происхождения и образования. Слепой и глухой, он обладает верным автопилотом. Должно быть, вовсе неплохой человек, порядочный и умеренный, однако знаться с которым мне вовсе не интересно.

Здесь и теперь я для себя не увлекателен, но ведь где-то в сокровенном месте вызревает, делается все истинней, мой торжественный лик. Где ты? Ау-у! Уверен, что благожелательные люди мой бытующий образ выдумали добросовестно, в соответствие со всеми человеческими требованиями, даже не забыв наделить простительными чудачествами. Разумеется, у меня хватило ума не противится чужой доброжелательной фантазии. Такая наверняка вышла здравая марионетка, механический манекен, робот, бойко марширующий по спрямленным жизненным путям. Едва ль ни функция общественных отношений. Ну, а то, чему полагается пребывать в глубине, пусть там и таится. Ведь и для меня чужие, - и даже близкие - люди, не манекены ль? Но ведь распотроши тот вроде бесчувственный манекен, и там – астральный ужас, неприкаянные разнузданные страсти, таимые детские влечения. Не преснятина бытования, а свежий, острый запах живой крови, кишок и ливера.

Потеря родных душ обратила мою мысль к вечному. Я стал больше размышлять о предметах не практических, а бытийственных. Наверно потому, что смерть, которая для меня прежде была лишь пугающей абстракцией, познал въяве. Так ведь с родными душами мы проросли друг в друга, что их смерть стала отчасти моей собственной. Не то чтобы конкретность смерти повернула мою мысль к абстракциям. Нет, скорей абстракции ожили, стали сочиться кровью. И вот, обратившись к вечному, приобщась к метафизике, я стал гадать, почему жизнь моя столь неточна, а временами нелепа? Довольно быстро я сделал вывод, верней, выдвинул предположение – не от дурной ли привычки мыслить лишь верхним ярусом, где угнездилось мое утлое сознание, какое-то всегда немощное, можно сказать, неемкое? Не стану утверждать, что моя гипотеза была слишком оригинальной. Наверняка где-то вычитал. Вообще-то, я человек вполне начитанный. Может, для себя даже и слишком, - мою живую мысль часто заглушает бумажный шелест почти забытых книжных страниц, для меня обратившихся в призрачные мерцания.

1.5. Но вот новая для меня конкретность метафизики, жизненная сила абстракций: как почти прямой результат размышлений, в мою жизнь вошел мелкий мохнатый зверек. Нет, тут безо всякого эзотерического намека. Просто кошка, точнее, сперва котенок. Ну, кошка, обычная кошка. Завести котенка для меня было решительным поступком. Я всегда избегал лишней заботы, даже цветы у меня быстро увядали по неведомым причинам. Возможно, свои леность и равнодушие я маскировал повышенной ответственностью – мол, какое существование могу опекать, когда со своим-то не разобрался?

А вообще, была вполне здравая мысль, завести зверька в теперь оставленном родными душами жилище. Ее мне навеяли застольные разговоры друзей и знакомых. Вдруг распространилась новая тема – домашние животные. Своих зверьков с увлечением обсуждали даже люди вовсе не бытового склада, и совсем не сентиментальные. Видно, тут виной бесприютность эпохи, когда взыскуешь ласки теплого и верного существа. Возможно, поэтому, или не знаю, почему вдруг. Меня такие беседы раздражали, но притом, как выяснилось, нечувствительно вызревал замысел все-таки привести домашнего зверька в мое ставшее неуютным жилище. Я колебался между кошкой и собакой. Сведения о тех и других у меня были вовсе поверхностные, но, по моим представлениям, собака проще, верней, человекоподобней, кошка – таинственней и мистичней. Собака согревает, кошка озадачивает. Довольно долго размышлял, что мне нужней, - так бы, может, и колебался всю жизнь, - если б решенье не явилось мгновенно.

Возле моего подъезда, рядом с мусорным коробом, притулился взъерошенный котенок, жалкий уличный бастард. Я прошел бы мимо, если б не его отчаянный писк, растерянного и уже с рождения потерявшегося в жизни существа. Ему откликнулась моя натура, - отозвалось в ней мелкое, нежное и растерянное, столь прилежно таимое, что даже не посторонний, но и сам я о нем мог лишь только догадываться. Вдруг проснулось нечто из детства, когда я испытывал душераздирающую жалость ко всему маленькому и покинутому, будь то живое существо или вещь, любой предмет. Подозреваю, что это был отблеск нежного чувства к собственному младенчеству, о котором тосковал, как о потерянном рае. Мне чудилось, что оно и есть вернейшее из зеркал, после запотевшее от дыханья жизни. Позже, устав от слишком пронзительных чувств, излишних и тягостных, я с корнем вырвал из сердца эту метафизичную жалость. А корень-то ее наверняка глубок, проросший в самое средостенье души. Вырвав его, я наверняка немало там нарушил и попортил.

Но это уже рассужденья вдогон. Взять на воспитанье мелкое растерянное существо я решился мгновенным порывом, что мне подчас свойственно. Устав от многолюдного одиночества, я уже созрел для того, чтоб обрести не друга даже, а уютный шерстяной комочек рядом, для моей о нем заботы и покровительства. Чтоб было кого одарить моими чувством и мыслью, возвратными на манер бумеранга, которые уж, признаться, вовсе успели изгрызть мою душу.

1.6. Котенок быстро принял мое жилище, казалось, лишь для меня одного предназначенное, - обмятое, приспособленное моими страстями, согласно их потребностям и удобству. Только разок он тревожно пискнул, потом деловито обнюхал все углы, каждый предмет пощупал усиками. Так быстро обжил мое жилище, словно то была его потерянная и вновь обретенная родина. Собственно, почему «он» да «он». Это была кошечка, существо женского пола, с мордочкой разделенной по цвету надвое ровно пополам – на светлую и темную. Красивой, кстати, оказалась, когда обжилась в доме, отъелась и распушилась – бежевая с черным, черепаховая. И немного еще с белым, - трехцветная, которые, по слухам, приносят в дом счастье.

С кошками прежде я, был, можно сказать, незнаком. Да и вообще всегда был далек от животного мира. Шелудивого, блохастого кота, к которому в детстве я уже был готов прикипеть душой, у меня отняли жестоковыйные родственники, - из гигиенических соображений. Вышло так, что об этих существах я не знал и простейших вещей. Но почему-то не спешил расстаться со своим неведеньем. Как-то увидал на книжном прилавке издание так и названное «Кошки», богатое, с красочными фото. Но прошел мимо, не испытав соблазна даже разглядеть его. Подобной литературы я и потом чурался, избегая банальных разгадок. Предпочел наблюдать вслепую свою черепаховую подружку, испытывая оторопь от всем наверняка известных кошачьих свойств. Уверен, что отрешенность кошек издавна тревожила человечество. А как иначе? Выходило, что рядом живет не друг, а, может быть, тайный соглядатай, таинственное инобытие, сама природа с ее сокровенным зовом. Даже я, невежда, конечно, знал, что из всех кошачьих человек покорил и льва, и тигра, каких-нибудь там пуму и гепарда, - а единственным непокоренным зверем осталась кошка домашняя. Странно, странно, неспроста это.

Сокровенные существа, невесть зачем прибившиеся к человеку, уверен, как умиляли, так и вселяли в человека тревогу своим тихим, но упорным непокорством. Жестокость к кошкам детей, более откровенных, чем взрослые, также и в своем зле, не бунт ли против кошачьего зловредства? Помню, не раз отбирал с боем из рук дворовых пацанов, истошно визжащих тварей, уже обреченных на казнь. Так что перед кошками у меня все же имеются кое-какие заслуги. Говорю просто так, без надежды на воздаяние. Да и спасал-то их не из какой-то особой симпатии, а из общего неприятия насилья над слабым. А вот к людям, кстати, подчас бывал и жесток.